Самозванство, сильнейшее оскорбление, какое частный человек может нанести самовластию, лишив его исключительности, явилось на свет, кажется, одновременно с порядком вещей, им подрываемым: Геродот, первым представивший историческую сцену в том виде, как мы привыкли ее знать, дал действовать на ней первому самозванцу, описав странные приключения персидского мага; Тацит, наблюдавший проходимцев, чья надежда стать Неронами зиждилась на их искусстве кифареда, назвал силами, их поддерживающими, влечение к переменам и ненависть к настоящему; иудей, выдававший себя за сына Ирода Великого, подал разоблачившему его Августу повод продемонстрировать свою память на лица, а средневековым авторам — повод намекнуть, что воспоминания Августа о еврейском царевиче имели гораздо более предосудительный характер, чем позволено императору. Непоседливый отшельник, принявший имя Фридриха, чтобы обольстить апулийских баронов и принять казнь от Манфреда, кажется, занял меньше места в людских умах, чем в сочинениях хронистов; но немецкий крестьянин, под именем Фридриха завладевший городом Нойсом, откуда он держал в страхе кельнского архиепископа и слал графам Брабанта и Голландии высокопарные письма, заставил императора Рудольфа пренебречь другими заботами, чтобы разделаться с венчанным призраком, и возбудил в народном уме предположения и надежды, не считающиеся с доводами правдоподобия.
Выпроводив девушку, я думал уснуть — вознес благодарность небу, хранившему меня весь день, примирился со всеми, кого мог вспомнить, и поставил свои башмаки в клетку, накрыв их платком, чтобы они не щебетали, — но не тут-то было; моя кровать качалась со стороны на сторону, стоило на ней пошевелиться, так что я себе казался жертвою кораблекрушения, носящейся в кипучих волнах на обломке кормила. Дневные тревоги в ночной тишине сделались явственнее, и сон не шел ко мне. Чтобы принудить его, я взялся за новый роман, вынутый из чемодана. Ренар говорит: мы переменяем место, чтобы отделаться от времени. — Он, верно, не ночевал в еврейских корчмах. Я зевал, ругался на героев и наконец обнаружил, что в книге не хватает двух страниц, вследствие чего внезапная перемена в чувствах Элизы и выволочка, устроенная ею бедному ее любовнику, осталась для меня непонятною. Я отбросил книгу и обратился к своей колченогой кровати с такими словами: «О желанная подруга уединения, добрая мать для тех, чья совесть чиста, и мачеха тому, чья душа — железный чертог раздора! Почему ты шатаешься, как одинокая вакханка? Кто искалечил тебя с такою жестокостью? Кому дана была такая власть над тобою? Каким алтарем служила ты для общих всем таинств в ту пору, как состав твой был невредим, — смертным ли одром или брачным ложем, и почему мстительные заботы ныне свили в тебе гнездо? Послушай меня, утлый сосуд дорожного забытья: я не хочу от тебя многого; я разул свои ноги, подходя к тебе; я был терпелив, я следил за приключениями разных девушек, хотя они того не стоили, и полагаю, что отдал поденную дань человечности еще час тому назад, — так смилуйся надо мною, дай мне уснуть!» Напрасно; мой ум сохранял всю свою трезвость. Ища забвенья, подумал я о тех, с кем расстался, — подумал о Вас, дорогой друг, и вообразил себе, как Вы, внушением богов или понуждением случая, терпите дорожные тяготы, грязь и скуку, чтобы вдруг войти в этот печальный, темный приют, где огонь дотлевает в бутылке и где я коротаю время со своими мечтаньями! В эту минуту я смирился и с дурно протопленною комнатой, и с тонкими стенами, осведомлявшими меня о всяком дыхании, что ютится в этой корчме; кажется, удовольствию необходимо быть отчасти отравленным, чтоб мы сознавали его теперь же, а не потом, в воспоминаниях. Затем мысль моя обратилась к герою, страдающему от жестокой раны на другой половине дома: сердце его, думал я, рвется сейчас за ушедшими товарищами, он видит доспехи их, горящие во тьме, и шумящую сталь в их десницах; видит вождя их, сидящего на камне прибрежном... Воины вкруг него стесняются. Они исполнены гордости, рожденной от грозных подвигов; души их воспаляются, вспоминая прошедшие лета; словно тучи, текут они за вождями, и огонь истребительный горит в их глазах. Вождь озирает их полки с надеждою; но думает о сподвижниках, коих нет с ним, и чело его омрачается. Он вспомнит об одном, вспомнит о другом; вспомнит и о тебе, несчастный граф, и скажет: ты не будешь со мною в час яростной бури; не возвысишь свое оружие, и бледные враги не побегут от тебя, как прежде бежали!.. Но вот мои усталые глаза смыкаются — язык коснит — все бежит и тмится перед взором. Сон сжалился надо мной. — А покамест я сплю, Вы, верно, не откажетесь выслушать следующую часть моего рассказа, коему ничто не мешает идти своим чередом.
Карл не мог удержать армию от разграбления Беневента, но более ни один город не пал жертвой солдатской алчности. Он не конфисковал земель, кроме тех случаев, когда враждебность их владельцев была изобличена; он разослал финансовых чиновников по стране, снабдив их недвусмысленными и благоразумными инструкциями, и учредил ассамблею три раза в год для проверки их занятий и рассмотрения жалоб. Каково бы ни было недовольство его правлением, оно не выходило за пределы обычного недовольства новой властью, и Карл мог почитать свое положение надежным, если бы беспечность позволила ему забыть, что у Фридриха остается прямой наследник, и если бы этот наследник был настолько мудр или настолько непритязателен, чтобы довольствоваться скудными останками родового могущества. Конрадин мирно рос в Баварии под присмотром своей матери; ему было пятнадцать лет, беспокойная наблюдательность давала ему делать печальные выводы о том умалении, какому подверглась власть Гогенштауфенов; внушения его друга и сверстника, Фридриха Баденского, воспаляли его юношеский героизм, готовый притязать на дедовское наследство, а нахлынувшие из Италии сторонники погибшего Манфреда укрепляли юношу в этой готовности. Пышные перья сицилийских юристов явились служить новому претенденту; был сочинен манифест, объявлявший Конрадина законным наследником Гогенштауфенов, Манфреда — бессовестным узурпатором, а притязания папы беспочвенными. Папа Климент, предусмотрительно суливший анафему всякому, кто будет содействовать избранию Конрадина императором или сопровождать его в итальянском походе, имел, однако, достаточно безмятежности, чтобы убеждать Карла в несбыточности намерений Конрадина, в то время как армия последнего уже продвигалась к перевалу Бреннер. На Сицилии пущены были интриги, имевшие целью восстание против Карла и увенчавшиеся нетрудным успехом; эмир Туниса дал нетерпеливо жившим у него итальянским изгнанникам оружие и возможность отплыть на Сицилию; Рим открыл ворота семейству Ланца, гордо вошедшему в его стены с орлом Гогенштауфенов на знамени, и отправил приближающемуся Конрадину приветствие в скверных стихах, полных самого безотчетного энтузиазма. Медленно продвигаясь по Италии, Конрадин три месяца стоял в Вероне, несколько недель в Павии и прибыл в Пизу, где принимал стекавшихся союзников и раздавал привилегии; наместник Карла в Тоскане, Жан де Брезельв, пытавшийся пресечь врагу путь на Сиену, был со своим отрядом застигнут врасплох и пленен; наследник великого Фридриха прошел мимо Витербо, где угрюмый пророк, папа Климент, смотревший на него в окно, сравнил его с жертвенным агнцем, и вступил в Рим, жители которого оказывали шумный почет врагу апостолического престола. Путь его был усыпан цветами, улицы украшены шелковыми и атласными полотнищами, на Марсовом поле были устроены ночные шествия с факелами, и три недели юный герой вкушал все наслаждения, какие приносит человеку уверенность в своих силах или беспечность о них. С армией, увеличившейся до шести тысяч человек, Конрадин выступил на завоевание Апулии. Карл, который, несмотря ни на успехи сицилийского мятежа, ни на мольбы папы, не хотел уходить с севера, намереваясь сойтись с неприятелем в Ломбардии, вынужден был переменить намерения из-за восстания сарацин в Лучере; весть о вступлении Конрадина в Рим заставила его снять безуспешную осаду и занять возвышенность над дорогой в Апулию. Конрадин, не желая сталкиваться с противником в горных теснинах, вывел армию в долину реки Сальто и разбил л