Он выбрал себе замечательное орудие. Уроженец Салерно, изучавший медицину в родном университете, умел остановить на себе выбор Фридриха II, сделавшего его своим личным врачом, а то имя, под которым известен этот вкрадчивый посетитель императорских покоев, Джованни да Прочида, обязано щедрости его пациента, подарившего своему медику один из трех Флегрейских островов в Неаполитанском заливе. Это идиллическое пристанище рыбаков, назначенное в античных преданиях быть гробом одного из побежденных гигантов, Миманта, может служить странной аналогией своему владельцу, чье сердце долгие годы носило в себе глубоко погребенный, но неумирающий пламень мстительности. Очарованный этим человеком Манфред назначил его канцлером королевства; когда же оно досталось другому, а его благодетель погиб, Джованни сохранил свои поместья, но опрометчивое, хотя великодушное присоединение к Конрадину отняло их у него; его дочь была изнасилована, а сын убит, когда французы пришли отнять у него дом, и Карл приобрел себе врага, опасность которого маскировалась видимым ничтожеством его состояния и который с талантом к ненависти сочетал упорство в ее утолении. Джованни да Прочида уехал в Германию, где тщетно вымогал у флегматического Фридриха Тюрингского решение принять роковое наследство Гогенштауфенов, а потом переехал в Барселону, полагая, что мстительность Констанции Арагонской, дочери Манфреда, легче будет затронуть, чем честолюбие тюрингского внука Фридриха II.
Будучи тем средоточием, из которого отправлялись победоносные походы норманнского короля Рожера, Сицилия с полным правом приписывала себе его триумфы, а кроткое правление его внука Вильгельма, почтенного трогательным титулом Добрый, давало сицилийцам основание считать, что их остров видел и отвагу Ромула, и миролюбие Нумы. Этот золотой век, тем более памятный, что его краткость не давала забыть о прежних бедствиях и беспечно смотреть на будущие, сицилийцы вспоминали всякий раз, когда тяжелая распорядительность германских королей побуждала их к ревнивым сравнениям настоящего с прошедшим. Но сменившее Штауфенов анжуйское правление понудило сицилийцев расширить границы своего золотого века, пользуясь той благодатной способностью человеческой памяти, что определяет прошлое как всю совокупность событий, предшествующих сегодняшним невзгодам. Упорство, с каким остров бунтовал против Карла при его появлении в Италии, энтузиазм, с каким главы мятежа были поддерживаемы населением, трудности, сопровождавшие действия полководцев Карла, не внушали ему ничего, кроме неприязни, и он не любил Сицилии еще прежде того, как его упрочившаяся власть дала ему выказать свои чувства. Гласно исповедавший, что ни он сам, ни его брат, чья смерть закрепила за ним славу святости, никогда не нарушали супружеского целомудрия, Карл не нашел для Манфреда большего оскорбления, нежели с холодной высоты своей безукоризненности назвать его султаном Ночеры, а отпечаток гаремных нравов, оставшийся на Сицилии после арабского владычества, должен был вызывать в короле презрение к вещам, искоренять которые было поздно. Утратившая значение средоточия державы при Штауфенах, но еще любимая ими, Сицилия с тревогой видела и со скорбью сносила равнодушие завоевателя, за все время своего правления проведшего на острове лишь месяц на пути в Тунис, а нетерпение, с каким он ожидал в Палермо своих кораблей, едва ли было отнесено кем-либо на счет его пылкости крестоносца. Распорядив управление королевства по французскому образцу, большую часть должностей Карл вверил французам и провансальцам, чье пожалование обеспечивалось реквизицией земель; тщательная суровость Карла, следившего за действиями чиновников, не досягала до Сицилии из Неаполя; беспристрастная глухота законов служила прикрытием для взыскательного корыстолюбия и малодушной мстительности; отданная заносчивым победителем в безотчетное распоряжение иноземцам, сицилийская знать стремилась вернуть вольности Вильгельма Доброго тем пламенней, чем туманней помнила, в чем они состояли, и чувства феодального самовластителя выражались в нескончаемых, хотя опасных речах с угрюмым одушевлением, заставлявшим вспомнить, что из одного сицилийского города вышли тирания и риторика.
Проснулся я рано. Кони топали и чесались об дом. Скоро все было собрано; чемоданы привязаны. На дворе еще было темно и никто не показывался. Я рассчитался с зевающим евреем и покинул его заведение. Мой возница, с налипшею на него за ночь соломой, взгромоздился на свое место, и мы пустились в путь. Проехав через местечко, мы дотряслись до развилки, взяли налево, и изрытая дорога, на которой обширные лужи отражали небесную мглу, легла перед нами среди полей. Возница мой, клевавший носом, вдруг встряхнулся и затянул какую-то нескончаемую песню. Мы ехали дальше.